Игоря он совсем не замечает, т. е. как приходит, начинает сразу же на него орать. Ладить с Игорем очень трудно, не спорю, но ораньем тут не поможешь, и последнее время мне все-таки удается держать ровный тон и обламывать его. Иногда, конечно, срываюсь и я, но у меня срывы, а у Юрия система. И вся забота об Игоре у него свелась к тому, чтобы он не шумел и беспрекословно слушался. Весь интерес к его делам сводится к вопросу: «Ну, сделал девуар[402]?» А какой девуар, ему нет дела. Он знает, что Игорь берет уроки музыки, но когда и что он учит, ему совершенно безразлично. Мне это обидно, и я тоже ничего ему не говорю о мальчишке. Вчера мы были в театре на «Красной Шапочке»[403]. Я сказала только (Юрию — И.Н.), что у мальчишки есть основание быть возбужденным и взнервленным, а на вопрос «отчего?» резко ответила: «Это тебя не касается!»
После этого мы не говорили. Сегодня утром мне вдруг стало его очень жалко, если бы он был тут, просто бы подошла, обняла, поцеловала, без слов. «Никаких» объяснений, «выяснений» не надо. А к вечеру опять накопится раздражение и усталость. С Юрием мы можем жить дружно, только пока нет Игоря с нами. С Игоря начинаются все раздоры. М<ожет> б<ыть>, Юрий меня действительно любит, но я твердо знаю одно: я ему мешаю.
Тут дело не в Испании, конечно. И если бы он захотел от меня уйти, я бы его не задерживала.
19 октября 1936. Понедельник
Еще новое испытание: все котята запаршивели. Носила одного в диспансер — la teigne. Конечно, страшная паника. Заперли их всех в кабинете, вонь тут невыносимая (хотя Томка их все-таки приучает к опилкам — они гадят в одном углу), вхожу сюда не иначе как в халате, а Игорю вообще и видеть котят запрещено. Ну, а что же делать? Котята прелестны. Мажу их эфиром, во что очень мало верю. В субботу понесу их всех четверых. По правде сказать, он говорил что-то еще делать с ними, да я не поняла. В субботу постараюсь понять.
Вчера Юрий ездил к Нине Федоровне предлагать ей котенка, которого в Эрувиле она хотела взять. Она сначала было отказалась, но, кажется, все-таки Юрий ее уговорил.
Я все-таки думаю, что Юрия к этой женщине тянет. И думаю также, и надеюсь, что тянет только физически. Да и я ведь, в конце концов, ничего не возражаю, даже если эта связь будет продолжаться и в Париже.
В Эрувиле мне было даже не грустно, а уж очень одиноко. В первый вечер, когда он ушел гулять вдвоем, я даже не знала, что они вдвоем, да и вообще по своей наивности ничего не подозревала. Я была больна, лежала, спать не могла, у меня болела нога, зубы, першило в горле. Я ждала Юрия, чтобы попросить принести мне сахару. Он вернулся после 12-ти. Н<ина> Ф<едоровна> прошла к себе, а Юрий остался в столовой. Пил водку. Потом пришел ко мне, сразу заговорил до смешного ласковым голосом: «Отчего ты такая грустная?» (Да я была просто больная). «Ведь не можешь же ты ревновать меня к этой женщине» (А мне это и в голову не приходило). Потом стал говорить, что он «по правде сказать» очень устал от этой прогулки и т. п.
Потом начались ежедневные прогулки, или где уж он пропадал целыми днями — не знаю. Когда мне становилось уже невмоготу одиноко, я также уходила в поля одна. Однажды Юрий пришел ко мне в комнату, сел в кресло. Вид у него был очень подавленный и сконфуженный.
— Ира, хочешь пойти со мной в бутик?
— Зачем?
— Да купить на последние 2 фр<анка> папирос, погуляем. Мне так грустно стало сегодня, когда я увидел, как ты пошла гулять одна.
Он смотрел на меня такими глазами, что мне стало его жаль. Пошли. Как будто стало опять хорошо. А на обратном пути около дома встречаем компанию: Петрова, Н<ина> Ф<едоровна>, Ванда.
— Идемте с нами, мы идем к Егору.
И вдруг мой Юрий сразу помолодел: «Конечно, идем!» Такая перемена: Юрий в кресле полчаса назад и Юрий на дороге при встрече с компанией — меня даже не столько огорчило, сколько поразило. Только подумала: «Ах, так! Значит, выбор сделан». Пошла к себе и в первый раз заревела.
В первый же вечер в Париже, лежа в кровати, Юрий мне кое-что рассказал. Отрывками.
— Когда-нибудь расскажу тебе все подробности.
Очень любопытно, но не расспрашиваю, чтобы не доставить Юрию удовольствие. А говорить об этом он любит и чувствует себя важным героем: «Вот, мол, как меня женщины любят». А дома с Кобяковым, который знаком с Н<иной> Ф<едоровной>, в таком тоне говорил о ней, что я потом назвала его подлецом и негодяем. Он не отрицал. Мне еще хотелось его спросить: чем он, в сущности, лучше Бориса? И ему ли выступать в роли защитника морали, семейных уз, проповедовать уважение к женщине, которую он как таковую заранее и вообще глубоко презирает. Сам он сказал: «На свете осталось очень мало таких романтических дур, как ты, которых можно уважать. А современные женщины, это…»
17 ноября 1936. Вторник
Мне хочется уюта, самого пошлого мещанского уюта, хотя бы самого минимального. Поэтому мне хочется скорее привести в порядок кабинет, там после Томкиной смерти еще царит хаос невообразимый и пахнет жавелем[404]. А мне хочется скорее там все убрать, и лампу устроить, и покрышку какую-нибудь на маленький стол купить, и занавеску, и полы натереть, и диван обить… Летом все мысли далеко, волнения, дороги, города новые, а зимой хочется поставить печку и «уюта» полного, франков в 100. Как, в сущности, мало! А вчера приходила хозяйка, ругалась, что до сих пор не заплачено за квартиру. Я давно уже так не расстраивалась. Весь вечер проплакала.
Томка умерла 2 недели назад. То же, что у Бубуля. Понесла всех трех (2-х маленьких пришлось ликвидировать неделей раньше из-за парши) в диспансер, дали какие-то порошки, котята были еще в очень хорошем состоянии, даже от lateigne поправились, ветеринар сказал: «еще несколько дней», но ночью Томушка бросила их и забилась под диван (и как она могла туда пролезть?), утром нашли ее там мертвой. Котята были еще живы, но уже еле дышали. Юрий их всех пристрелил и повез в Медонский лес всех трех. Больше никогда никаких животных у меня не будет. О Томке я до сих пор вспоминать не могу. Даже Мамочка плакала, а уж на что она кошек не любит. Пишу сейчас за маленьким игоревым столиком — я купила, теперь хоть у него есть свой угол. Купила ему очень хорошую скрипку при содействии Ел<изаветы> Ал<ександровны>, и теперь он уже начинает играть. Не то, чтобы очень охотно, но когда начинает играть, то ему нравится. Ел<изавета> Ал<ександровна> им очень довольна.
В школе пока учится, в общем, неплохо. Очень плохо только читает. В октябре был 15-ым учеником из 47. Вчера у него произошла какая-то пертурбация: 6 лучших учеников перевели в 5-й класс: к ним из 7-го — другая учительница. Это я понимаю, но вот зачем у него отобрали все книжки, и стали они опять писать карандашами — я это понять не могу. Не может же это быть «понижением»? Впрочем, черт их разберет, эту французскую школу, может и лучше, что они немного повернули назад.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});